Где твоя улыбка что была вчерась
Карась
Стихотворение Николая Олейникова
Маленькая рыбка,
Маленький карась,
Где ж ваша улыбка,
Что была вчерась?
Жареная рыба,
Дорогой карась,
Вы ведь жить могли бы,
Если бы не страсть.
Помню вас ребенком:
Хохотали вы,
Хохотали звонко
Под волной Невы.
Но однажды утром
Встретилася вам
В блеске перламутра
Дивная мадам.
Дама та сманила
Вас к себе в домок,
Но у той у дамы
Слабый был умок.
С кем имеет дело,
Ах, не поняла!
Соблазнивши, смело
С дому прогнала.
И решил несчастный
Тотчас умереть.
Ринулся он, страстный.
Ринулся он в сеть.
Злые люди взяли
Рыбку из сетей,
На плиту послали
Просто, без затей.
Ножиком вспороли,
Вырвали кишки,
Посолили солью,
Всыпали муки.
А ведь жизнь прекрасной
Рисовалась вам.
Вы считались страстными
По промежду дам.
Белая смородина,
Черная беда!
Не гулять карасику
С милой никогда.
Не ходить карасику
Теплою водой,
Не смотреть на часики,
Торопясь к другой.
Плавниками-перышками
Он не шевельнет.
Свою любу «корюшкою»
Он не назовет.
Так шуми же, мутная
Невская вода!
Не поплыть карасику
Больше никуда.
Год создания: 1927 г.
Опубликовано в издании:
Строфы века. Антология русской поэзии.
Сост. Е.Евтушенко.
Минск, Москва: Полифакт, 1995.
Примечания:
1. Болдырева Наталья Сергеевна (род. в 1906 г.) — редактор детского отдела Госиздата в Ленинграде.
Где твоя улыбка что была вчерась
Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата,
Крашеная дверь…
Маленькая рыбка,
Маленький карась,
Где ж ваша улыбка,
Что была вчерась?
Поэма “Смерть пионерки” Эдуарда Багрицкого написана в тридцатые, опубликована в журнале “Красная новь” в октябре 1932 года к 15-летней годовщине революции. “Карась” Николая Олейникова, хотя и появился примерно тогда же, был напечатан уже в семидесятые после посмертной реабилитации поэта.
Белая палата,
Крашеная дверь…
Воздух воспаленный,
Черная трава.
Детские ладони
Ей не целовать.
Духотой спаленых
Губ не освежить.
Валентине больше
Не придется жить.
Чтобы в этом крохотном
Теле навсегда
Пела наша молодость,
Как весной вода.
Белая смородина,
Черная беда…
Не гулять карасику
С милой никогда.
Не ходить карасику
Теплою водой
Не смотреть на часики,
Торопясь к другой.
Так шуми же мутная
Невская вода.
Не поплыть карасику
Больше никуда.
Такой объем пересечений и перекличек подразумевает сознательную отсылку со стороны по крайней мере одного из авторов.
Наиболее естественной — и наиболее распространенной — является гипотеза: иронико-романтический “Карась” Николая Олейникова был пародией на героико-романтическую “Смерть пионерки” Багрицкого.
“Карась” же Николая Олейникова обычно датируется 1927 годом — по записи в “Чукоккале”. Как ни прихотливы судьбы русской литературы 1920—1930-х годов, пародия, на пять лет опережающая появление пародируемого стихотворения, представляется нам событием маловероятным.
В работе “Смерть карасика (о датировке стихотворения Н. Олейникова)” Леонид Кацис, анализируя смежные тексты “Чукоккалы”, доказывает, что 1927 год — дата по меньшей мере сомнительная. И сам приводит другую, куда более позднюю, но труднооспоримую дату первого упоминания о “Карасе” — разгромную речь Николая Асеева на поэтической дискуссии Всероссийского Союза советских писателей 16 декабря 1931 года.
И если В. Саянов сохранил еще остатки первобытной стыдливости, если “стояние у ограды старинного склепа” в поэзии вызывает у него cомнение в нелепости этой позы для пролетарского поэта, то у поэтов типа Заболоцкого, Хармса эта сомнамбулическая зачарованность стариной уже лишена каких бы то ни было признаков сомнений и сожалений. Они просто пишут стихи вроде следующих:
Маленькая рыбка, Золотой карась,
Где твоя улыбка,
Что была вчерась?
Леонид Кацис обращает внимание на то, что в речи Асеева карась “золотой” — именно этот эпитет и позволяет Асееву естественно перейти к теме “пушкинской простоты” и заявить, что современная “золотая рыбка” не может претендовать на родство с классиком. В окончательном же авторском варианте “Карася” рыбка во второй строчке “маленькая”. Из чего Кацис и делает вывод, что Олейников завершил стихотворение уже в 1932 году и, скорее всего, откорректировал его под “Смерть пионерки”.
Допустим, что Леонид Кацис прав и Олейников в 1932 году переделал “Карася”, включив в стихотворение элементы прямой пародии. Тем не менее из речи Асеева явно следует, что к зиме 1931 года какая-то из редакций “Карася” уже была известна за пределами обэриутского круга — и даже за пределами Ленинграда. Асеев цитирует “Карася” как очевидный, вещественный и — главное — знакомый аудитории пример “полнейшей творческой прострации” обэриутов.
Даже если Багрицкий не читал и не слышал “Карася” раньше, он с неизбежностью должен был познакомиться с этим стихотворением после публикации асеевской речи в журнале “Красная новь”.
В частности, еще и потому, что речь и статья появились неспроста. Особая пылкость литературной дискуссии обеспечивалась тем, что 10 декабря, за неделю до выступления Асеева, в Ленинграде были арестованы Хармс, Введенский, Калашников, Бахтерев, Андроников, Туфанов и Воронич. Им были предъявлены обвинения (по статье 58.10) во “вредительстве в области детской литературы” посредством отвлечения граждан от задач соцстроительства. Причем формулировки следствия поразительным образом совпадали с построениями Асеева, который декларировал, что попытки обэриутов “восстановить нормальные эстетические каноны Пушкинской школы” уводят поэтическую практику этой группы от “проблем соцстроительства”. В ходе допросов от арестованных требовали показаний на Шварца, Олейникова, Маршака и Липавского. Фактически под угрозой был весь детский сектор Ленинградского ГИЗа. Допросы продолжались до середины января 1932 года. Речь Асеева вышла в виде статьи в феврале. После трех месяцев громкого “политического” дела вряд ли остался человек в столичном писательском мире, который этих строчек не слышал.
А летом 1932 года, пять месяцев спустя, Багрицкий напишет поэму о смерти пионерки, по всей видимости, не опознав ни метрики, ни используемых им самим речевых оборотов. Не опознает он их и впоследствии, когда поэма уже написана. И напечатает этот текст в той же самой “Красной нови”, где публиковалась статья Асеева. Даже не обладай Эдуард Багрицкий прекрасной памятью, не будь он запойным читателем стихов и знатоком тонкостей поэтического мастерства, такая глухота выходила бы за пределы всякой вероятности.
Остается предположить, что Багрицкого в силу каких-то причин устраивала перекличка и полемика с “Карасем”.
Но что это могли быть за причины? Зачем Эдуарду Багрицкому включать в ассоциативную систему “Смерти пионерки” отсылки к идеологически сомнительному и достаточно неуместному в больничной палате по жанру и тону стихотворению?
Героиня поэмы, Валентина, пионерка, умирает от скарлатины. Ее мать, как последнее средство, приносит дочери ее крестильный крестик. Девочка, которой в бреду видится гроза, пионерский сбор и гром с неба, напоминающий ей о принесенной клятве (“Валя, будь готова”), приходит в себя на минуту, вкладывает последнее свое усилие в то, чтобы оттолкнуть крест, — и умирает.
По характеру и расположению элементов сюжета поэма Багрицкого типизируется достаточно легко. Жанр, по крайней мере в 1920—1930-е годы, был еще достаточно узнаваем — это житие.
Здесь следует отметить, что избранный жанр автоматически задавал картину мира, достаточно уязвимую с точки зрения ортодоксальной советской идеологии. Для того чтобы вера девочки и ее отказ имели вес, спасение, предлагаемое ей, должно было быть настоящим. И действительно, рассказчик не предпринимает ни единой попытки посмеяться над “старорежимным суеверием” матери или показать, что крестильный крест — бесполезен. Крест чужой, он орудие враждебной силы — но рамки жития как жанра не позволяют усомниться в том, что он может спасти Валентину, если она его примет. То есть, присваивая христианскую атрибутику, Багрицкий косвенным образом воскрешает Бога.
Но какое отношение к экспроприации жанра или веры имеет олейниковский карась — маленькое бестолковое существо, живущее в мутной воде и ужасным образом кончающее с собой из-за любви к совершенно недостойному того предмету?
В “Смерти пионерки” у “песни”, помимо Бога, есть еще один сильный и страшный враг. Быт. Частная жизнь.
Я ль не собирала
Для тебя добро?
Шелковые платья,
Мех да серебро,
Я ли не копила,
Ночи не спала,
Все коров доила,
Птицу стерегла, —
Чтоб было приданое
Крепкое, недраное,
Чтоб фата к лицу —
Как пойдешь к венцу! (Багрицкий 1986: 316)
Отказываясь от крестика, Валентина отрекается и от этих “постылых, скудных слов”, и от обещаемой ими жизни. Жесткое неприятие уюта и быта — один из лейтмотивов творчества Багрицкого. В другом псевдожитийном стихотворении, “ТВС”, позиция автора по отношению к частной жизни высказана еще более определенно:
Он вздыбился из гущины кровей, Матерый желудочный быт земли. Трави его трактором. Песней бей. Лопатой взнуздай, киркой проколи! Он вздыбился над головой твоей — Прими на рогатину и повали. (236)
Образный ряд здесь следует трактовать едва ли не буквально, ибо этот монолог вложен в уста Феликсу Дзержинскому.
При этом основные надежды переносились на следующее поколение, еще не отравленное “скопческим видом” за окном:
— Вставай же, Всеволод, и всем володай,
Вставай под осеннее солнце!
Я знаю: ты с чистою кровью рожден,
Ты встал на пороге веселых времен! (Багрицкий 1986: 212)—
а сам “прыжок из царства необходимости в царство свободы” становился действием чистой веры.
Валентина из “Смерти пионерки” была едва ли не воплощением победы одушевленного юного мира над косной материей старого. В “Человеке предместья” 9 дочка “в угластом пионерском галстуке” (Багрицкий 1986: 312) — полномочный представитель нового, неуютного бытия. Само ее присутствие изнутри взламывает мещанский быт ненавистного автору обитателя пригорода.
Любопытно, что Олейников в том же, 1932 году констатирует категорический недостаток изничтожаемого Багрицким состояния как в обществе, так и в природе. Причем, в отличие от Багрицкого, он не склонен рассматривать это обстоятельство как нечто достойное восхищения:
…Страшно жить на этом свете,
В нем отсутствует уют, —
Ветер воет на рассвете,
Волки зайчика грызут,
Улетает птица с дуба,
Ищет мяса для детей,
Провидение же грубо
Преподносит ей червей.
Плачет маленький теленок
Под кинжалом мясника,
Рыба бедная спросонок
Лезет в сети рыбака.
Лев рычит во мраке ночи,
Кошка стонет на трубе,
Жук-буржуй и жук-рабочий
Гибнут в классовой борьбе. (Олейников 1990: 120)
В поэзии Хармса, Олейникова, Введенского, Заболоцкого мир был большим, страшным, не имеющим собственного смысла и не очень пригодным для проживания, а все живые существа и сотворенные человеком предметы — маленькими, уязвимыми и достойными жалости.
Члены ОБЭРИУ — Объединения реального искусства — считали заумь, абсурд, смещение, естественной реакцией человека на не соотносящееся с ним мироздание. Идеологизация этой реальности была невозможна по умолчанию.
Трудно себе представить позицию более “частную” и менее совместимую с нарождающейся советской мифологией. Ибо даже Николай Эрдман, заговоривший в своей пьесе “Самоубийца” о судьбе маленького человека, обращался к новому миру как к власть имеющему, прося и требуя понимания и сочувствия, — и говорил с ним на его языке.
Но о каком диалоге может идти речь, если “классовая борьба” — всего лишь частный (да и не самый значительный, упомянутый в “Надклассовом послании” восьмым) случай мировой энтропии?
“Если в начале НЭПа в период сравнительной идеологической свободы мы имели возможность организовать публичные выступления наших заумных поэтов, могли рассчитывать на издание наших произведений, могли — и это главное — собрать вокруг себя нэпманскую аудиторию, которой наше творчество щекотало нервы и которая из классовых соображений могла поднять нас на щит, то по мере того, как диктатура становилась все крепче, упорнее, увереннее, — в том числе и на идеологическом секторе, — эти надежды становились все более слабыми, превращались в дым, как мы хорошо это понимали” (“Сборище…” 2000: 2, 542).
Это цитата из показаний А. Введенского по делу 1931—1932 годов, написанных в значительной мере под диктовку следователя. Выбор формулировок показывает, что советская власть в лице своих базовых органов если не осознавала, то ощущала глубинную связь между революционной 11 формалистской “заумной” поэзией и частной жизнью, воплощением которой ей представлялся НЭП.
Но еще более точное наблюдение — уже над стилистикой обэриутов — сделал Николай Асеев в уже упомянутой речи на поэтической дискуссии в ВССП:
Они не замечали, что все их усилия, все их попытки обречены на бесплодие именно потому, что пародированность, которая искренне принималась ими за новаторство, могла лишь сосуществовать с архаическими элементами стиха. Они не учли, что издевка и перекривление традиций возможны лишь в том случае, когда эта традиция сильна. …Таким именно образом у Заболоцкого, например, издевательство над этой традицией обернулось в издевательство над действительностью; идиотизм синтаксического штампа превратился в идиотизм содержания. (Асеев 1993: 156)
Я полагаю, что Асеев сделал лишь одну ошибку — предположив, что Хармс, Олейников, Введенский и Заболоцкий не осознавали своей связи с традицией. Но вот нежелание расставаться с самой малой частью багажа, делить мир на новый и старый и отказываться от человеческой мерки — действительно одна из характерных черт поэзии и прозы обэриутов.
И у нас есть даже — косвенные — основания предполагать, что этот антагонизм проявился не только на уровне метра и лексики “Смерти пионерки”, но и на уровне сюжета. Умирающая от скарлатины девочка — достаточно нетрадиционный персонаж для советского жития.
Как правило, советские святые и мученики гибли от пули или ножа или умирали от истощения или усталости, “сгорали на работе”.
Как жанр и образный ряд поэмы Багрицкого являются выдвижением на территорию христианства, конфискацией “новой земли” и “нового неба” в пользу революции, так ее метр и лексика — и, возможно, сюжет — вторгаются в частный мир обэриутов, заменяя беззащитное и вполне буржуазное (при часах!) создание, “маленькую рыбку”, буквально поглощенную жестоким миром, “молодостью”, осмысленно и радостно жертвующей собой ради великой цели — и собственного продолжения в веках.
В определенном смысле Багрицкий тоже пытается проглотить и переварить “Карася”, не оставив частной жизни, частным устремлениям и частной трагедии собственного поэтического пространства — как уже не оставил его “старой” вере.
Таким образом, в поэме “Смерть пионерки” Эдуард Багрицкий выступает и против (чужого) Бога, и против (“прельщений”) частной человеческой жизни, и против Рима, и против Вавилона — точь-в-точь как его (и мои) предки. Хотя ему самому, всю жизнь пытавшемуся рассчитаться со своими корнями, такое определение вряд ли понравилось бы.
Асеев Н. Отрывок из статьи “Сегодняшний день советской поэзии” // Введенский А. Полное собрание произведений. Произведения 1938—1941. Приложения. М.: Гилея, 1993. Т. 2. С. 156.
Багрицкий Э. Стихотворения и поэмы. Пермь: Пермское книжное издательство, 1986.
Введенский А. Полное собрание произведений: В 2 т. М.: Гилея, 1993.
Гинзбург Л. Николай Олейников // Олейников Н. Пучина страстей. Л.: Советский писатель, 1990. С. 5—26.
Олейников А. Поэт и его время // Олейников Н. Пучина страстей. С. 27—50.
Олейников Н. Пучина страстей. Л.: Советский писатель, 1990
“Сборище друзей, оставленных судьбою”. А. Введенский, Л. Липавский, Я. Друскин, Д. Хармс, Н. Олейников: “чинари” в текстах, документах и исследованиях: В 2 т. / Сост. В. Сажин. М.: Ладомир, 2000.
1) Примером такой ассоциации может служить перекличка между “Разговором с Николаем Дементьевым” Эдуарда Багрицкого (1927) и “Сказкой” Бориса Пастернака (1953).
3) Сегодняшний день советской поэзии // Красная новь. 1932. Февраль. С. 163—164 (цит. по: Введенский Александр. Полное собрание произведений: В 2 т. М.: Гилея, 1993. Т. 2).
4) Т.В. Артемьева точно замечает, что “Смерть пионерки” частично воспроизводит сюжет стихотворения А. Шишкова “Умирающее дитя” — только у Шишкова сакральным жестом служит крестное знамение.
5) В 1930—1940-е эту задачу иногда очень успешно решали многие советские писатели и поэты при поддержке и участии советского народа. И жанр советского “жития”, одним из первых героев которого стал Павлик Морозов, на следующей стадии возгонки трансформирующийся в Альку “Военной тайны”, и жанр советской молитвы (“Если я палец порежу, выставлю перед собой, шепчу “Сталин, Сталин”, и не больно”) были необычайно плодотворны. В “Живых и мертвых” Симонова политрук гордится тем, что его и его коллег солдаты называют “попами”.
6) Тема воскрешения силой веры присутствует и в “ТВС”, и во “Вмешательстве поэта”.
7) Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
“Происхождение” (Багрицкий 1986: 252)
8) Как писал о смерти Маяковского И. Сельвинский, создатель Левого центра конструктивистов, к которому примыкал и Багрицкий: “Долг поэта — не наступать на горло собственной песне”.
9) Название особенно интересно, ибо “детьми предместий” назвал свое поколение Иосиф Уткин (“Маруся”).
10) Образцовый случай такого проникновения в суть вещей — позднейший разбор Ждановым творчества А.Ахматовой и М. Зощенко в 1946 году.
11) Одно из самоназваний — объединение “Левый фланг”.
12) Это перечисление впервые появляется в стихотворении “Вмешательство поэта” (1929) и будет с легкой перестановкой повторено в 1932 году в “Человеке предместья”:
Чекисты, механики, рыбоводы.
Взойдите на струганое крыльцо.
Настала пора — и мы снова вместе!
Опять горизонт в боевом дыму!
Смотри же сюда, человек предместий:
— Мы здесь! Мы пируем в твоем дому! (Багрицкий 1986: 311)
Где твоя улыбка что была вчерась
Да! ровно через год мы свиделись с тобою,
Но, друг и брат, тогда под твой приветный кров
Вступил я полн надежд, и весел и здоров —
Теперь, измученный и телом и душою,
Беспомощным, больным, трепещущим слепцом
Поник я под своим страдальческим венцом
И смерти говорил: приди же, избавитель!
Вот я вошел в твою смиренную обитель.
И ожил вдруг душой; и вера и любовь
Вновь встретили меня: уж не бунтует кровь,
И сердце улеглось, и тешусь я мечтою,
И с богом я мирюсь, и с миром, и с собою!
Маленькая рыбка,
Маленький карась,
Где ж ваша улыбка,
Что была вчерась?
Жареная рыба,
Дорогой карась,
Вы ведь жить могли бы,
Если бы не страсть.
Помню вас ребенком:
Хохотали вы,
Хохотали звонко
Под волной Невы.
Но однажды утром
Встретилася вам
В блеске перламутра
Дивная мадам.
Дама та сманила
Вас к себе в домок,
Но у той у дамы
Слабый был умок.
С кем имеет дело,
Ах, не поняла!
Соблазнивши, смело
С дому прогнала.
И решил несчастный
Тотчас умереть.
Ринулся он, страстный.
Ринулся он в сеть.
Злые люди взяли
Рыбку из сетей,
На плиту послали
Просто, без затей.
Ножиком вспороли,
Вырвали кишки,
Посолили солью,
Всыпали муки.
А ведь жизнь прекрасной
Рисовалась вам.
Вы считались страстными
По промежду дам.
Белая смородина,
Черная беда!
Не гулять карасику
С милой никогда.
Не ходить карасику
Теплою водой,
Не смотреть на часики,
Торопясь к другой.
Плавниками-перышками
Он не шевельнет.
Свою любу «корюшкою»
Он не назовет.
Так шуми же, мутная
Невская вода!
Не поплыть карасику
Больше никуда.
Классификация жен
Жена-кобыла —
Для удовлетворенья пыла.
Жена-корова —
Для тихого семейного крова.
Жена-стерва —
Для раздраженья нерва.
Жена-крошка —
Всего понемножку.
Деве
Ты, Дева, друг любви и счастья,
Не презирай, не презирай меня,
Ни в радости, тем более ни в страсти
Дурного обо мне не мня.
Пускай уж я не тот! Но я еще красивый!
Доколь в подлунной будет хоть один пиит1,
Еще не раз взыграет в нас гормон игривый.
Пусть жертвенник разбит2! Пусть жертвенник разбит!
Половых излишеств бремя
Тяготеет надо мной.
Но теперь настало время
Для тематики иной.
Потерял я сон,
Прекратил питание,-
Очень я влюблен
В нежное создание.
То создание сидит
На окне горячем.
Для него мой страстный вид
Ничего не значит.
Этого создания
Нет милей и краше,
Нету многограннее
Милой Лиды нашей.
Первый раз, когда я Вас
Только лишь увидел,
Всех красавиц в тот же час
Я возненавидел.
Кроме Вас.
Мною было жжение
У себя в груди замечено,
И с тех пор у гения
Сердце искалечено.
Что-то в сердце лопнуло,
Что-то оборвалось,
Пробкой винной хлопнуло,
В ухе отозвалось.
И с тех пор я мучаюсь,
Вспоминая Вас,
Красоту могучую,
Силу Ваших глаз.
Пожалейте, Лидия,
Нового Овидия.
На мое предсердие
Капни милосердия!
Чтоб твое сознание
Вдруг бы прояснилося,
Чтоб мое питание
Вновь восстановилося.
Однажды, однажды
Я вас увидал.
Увидевши дважды,
Я вас обнимал.
А в сотую встречу
Утратил я пыл.
Тогда откровенно
Я вам заявил:
— Без хлеба и масла
Любить я не мог.
Чтоб страсть не погасла,
Пеките пирог!
Смотрите, как вяну
Я день ото дня.
Татьяна, Татьяна,
Кормите меня.
Поите, кормите
Отборной едой,
Пельмени варите,
Горох с ветчиной.
От мяса и кваса
Исполнен огня,
Любить буду нежно,
Красиво, прилежно.
Кормите меня!
Татьяна выходит,
На кухню идет,
Котлету находит
И мне подает.
. Исполнилось тело
Желаний и сил,
И черное дело
Я вновь совершил.
И снова котлета.
Я снова любил.
И так до рассвета
Себя я губил.
Заря занималась,
Когда я уснул.
Под окнами пьяный
Кричал: караул!
Лежал я в постели
Три ночи, три дня,
И кости хрустели
Во сне у меня.
Но вот я проснулся,
Слегка застонал.
И вдруг ужаснулся,
И вдруг задрожал.
Зарытый, забытый
В земле я лежу,
Попоной покрытый,
От страха дрожу.
Дрожу от того я,
Что начал я гнить,
Но хочется вдвое
Мне кушать и пить.
Я пищи желаю,
Желаю котлет.
Красивого чаю,
Красивых котлет.
Любви мне не надо,
Не надо страстей,
Хочу лимонаду,
Хочу овощей!
Но сердце застынет,
Увы, навсегда,
И желтая хлынет
Оттуда вода,
И мир повернется
Другой стороной,
И в тело вопьется
Червяк гробовой.
Когда ему выдали сахар и мыло,
Он стал домогаться селедок с крупой.
. Типичная пошлость царила
В его голове небольшой.
Так зачем же ты, несчастный,
В океан страстей попал,
Из-за Шурочки прекрасной
Быть собою перестал?!
Все равно надежды нету
На ответную струю,
Лучше сразу к пистолету
Устремить мечту свою.
Если ты посмотришь в сад,
Там почти на каждой ветке
Невеселые сидят,
Будто запертые в клетки,
Наши старые знакомые
Небольшие насекомые:
То есть пчелы, то есть мухи,
То есть те, кто в нашем ухе
Букву Ж изготовляли,
Кто летали и кусали
И тебя, и твою Шуру
За роскошную фигуру.
И бледна и нездорова,
Там одна блоха сидит,
По фамилии Петрова,
Некрасивая на вид.
Она бешенно влюбилась
В кавалера одного!
Помню, как она резвилась
В предвкушении его.
И глаза ее блестели,
И рука ее звала,
И близка к заветной цели
Эта дамочка была.
Она юбки надевала
Из тончайшего пике,
И стихи она писала
На блошином языке:
И про ножки, и про ручки,
И про всякие там штучки
Насчет похоти и брака.
Что прославленный милашка
Не котеночек, а хам!
В его органах кондрашка,
А в головке тарарам.
Улетает птица с дуба,
Ищет мяса для детей,
Провидение же грубо
Преподносит ей червей.
Плачет маленький теленок
Под кинжалом мясника,
Рыба бедная спросонок
Лезет в сети рыбака.
Лев рычит во мраке ночи,
Кошка стонет на трубе,
Жук-буржуй и жук-рабочий
Гибнут в классовой борьбе.
Дико прыгает букашка
С бесконечной высоты,
Разбивает лоб бедняжка.
Разобьешь его и ты!
Я страстию опутан, как катушка,
Я быстро вяну, сам не свой,
При появлении твоем дрожу, как стружка.
Но ты отрицательно качаешь головой.
Я вижу, как глаза твои над книгами нависли.
Я слышу шум. То знания твои шумят!
В хорошенькой головке шевелятся мысли,
Под волосами пышными они кишмя кишат.
Так в роще куст стоит, наполненный движеньем.
В нем чижик водку пьет, забывши стыд.
В нем бабочка, закрыв глаза, поет в самозабвеньи,
И все стремится и летит.
И я хотел бы стать таким навек,
Но я не куст, а человек.
На голове моей орлы гнезда не вили,
Кукушка не предсказывала лет.
Люби меня, как все любили,
За то, что гений я, а не клеврет!
Я описал кузнечика, я описал пчелу,
Я птиц изобразил в разрезах полагающихся,
Но где мне силу взять, чтоб описать смолу
Твоих волос, на голове располагающихся?
Давно уж не ночуют утки
В моем разрушенном желудке.
И мне не дороги теперь любовные страданья —
Меня влекут к себе основы мирозданья.
Я стал задумываться над пшеном,
Зубные порошки меня волнуют,
Я увеличиваю бабочку увеличительным стеклом —
Строенье бабочки меня интересует.
Везде преследуют меня — и в учреждении и на бульваре —
Заветные мечты о скипидаре.
Мечты о спичках, мысли о клопах,
О разных маленьких предметах;
Какие механизмы спрятаны в жуках,
Какие силы действуют в конфетах.
Любовь пройдет. Обманет страсть. Но лишена обмана
Волшебная структура таракана.
О, тараканьи растопыренные ножки, которых шесть!
Они о чем-то говорят, они по воздуху каракулями пишут,
Их очертания полны значенья тайного.
Да, в таракане что-то есть,
Когда он лапкой двигает и усиком колышет.
А где же дамочки, вы спросите, где милые подружки,
Делившие со мною мой ночной досуг,
Телосложением напоминавшие графинчики, кадушки,—
Куда они девались вдруг?
Иных уж нет. А те далече.
Сгорели все они, как свечи.
А я горю иным огнем, другим желаньем —
Ударничеством и соревнованьем!
Зовут меня на новые великие дела
Лесной травы разнообразные тела.
В траве жуки проводят время в занимательной беседе.
Спешит кузнечик на своем велосипеде.
Запутавшись в строении цветка,
Бежит по венчику ничтожная мурашка.
Бежит, бежит. Я вижу резвость эту,
и меня берет тоска,
Мне тяжко!
Я вспоминаю дни, когда я свежестью превосходил коня,
И гложет тайный витамин меня
И я молчу, сжимаю руки,
Гляжу на травы не дыша.
Но бьет тимпан! И над служителем науки
Восходит солнце не спеша.