не унывай садись в трамвай такой пустой такой восьмой
Не унывай садись в трамвай такой пустой такой восьмой
Не унывай,
Садись в трамвай,
Такой пустой,
Такой восьмой.
Сообщено Георгием Ивановым в двух разных статьях с разной датировкой 1913 и 1915 г.
«Георгий Иванов, петербургский поэт, друг его [Мандельштама] молодости — ему, кстати, посвящены стихи «Поедем в Царское Село!» — сообщает, что в Варшаве, это было еще до революции, Осип стрелялся, но «неудачно», то есть остался в живых. Отлежавшись в госпитале, он вернулся в Петербург и на другой день по приезде в «Бродячей собаке», у поэтов, читал, давясь от смеха только что сочиненное четверостишие:
Не унывай,
Садись в трамвай,
Такой пустой,
Такой восьмой. »
Адреса по маршруту №8:
Редакция журнала «Гиперборей» в Волховском переулке.
В Волховском, 2, кв. 30 жила семья Тагер (не позднее, чем с весны 1915), именно сюда звонил Мандельштам, чтобы поблагодарить Елену за торт.
«Тучка»
«Каменноостровский проспект — одна из самых лёгких и безответственных улиц Петербурга. В семнадцатом же году, после февральских дней, улица эта еще более полегчала, с ее паровыми прачешными, грузинскими лавочками, продающими исчезающее какао, и шалыми автомобилями Временного правительства. Ни вправо, ни влево не подавайся: там чепуха, бестрамвайная глушь. Трамваи же на Каменноостровском развивают неслыханную скорость.
Каменноостровский — это легкомысленный красавец, накрахмаливший свои две единственные каменные рубашки, и ветер с моря свистит в его трамвайной голове. Это молодой и безработный хлыщ, несущий под мышкой свои дома, как бедный щёголь свой воздушный пакет от прачки».
Египетская марка, 1928
«Как-то, вернувшись из города домой, Надя [Надежда Яковлевна Мандельштам] весело рассказывала об одной из обычных трамвайных перебранок. Они пробивались к выходу, получая тычки и виртуозно отругиваясь. Но последнее слово осталось за оппонентом. „Старик беззубый“, — обозвал он Мандельштама. Выйдя уже на переднюю площадку, Осип Эмильевич приоткрыл дверь в вагон, просунул голову и торжествующе провозгласил: „Зубы будут!“ С этим победным кличем они вышли из трамвая»
Цит. по: Э. Г. Герштейн. Мемуары.
В очередной раз попробуем приблизиться к смыслу «квадратных окошек» Мандельштама. Написанное в 1925 году стихотворение «Вы, с квадратными окошками, невысокие дома. » — это приветствие наступлению зимы в Петербурге, пришедшем в упадок, жалком, но еще цепляющемся за остатки былого уюта, за «бестолковое, последнее трамвайное тепло».
Петербургские невысокие дома с «квадратными окошками» стали стремительно исчезать к 1911 году. Именно с этого времени начинается строительный бум, возводятся новые здания по шесть и семь этажей.
В этом же году семья Мандельштамов начала разоряться, Осип вынужден оставить своё обучение в европейских университетах. Уютное и беззаботное детство осталось в прошлом вместе с Тенишевским училищем и старыми двух-трёхэтажными домами.
Кстати, о «квадратных окошках» вспоминает в 1938 году и Набоков в рассказе «Посещение музея»: «Увы! Это была не Россия моей памяти, а всамделишная, сегодняшняя, заказанная мне, безнадежно рабская и безнадежно родная. Полупризрак в легком заграничном костюме стоял на равнодушном снегу, октябрьской ночью, где-то на Мойке или на Фонтанке, а может быть, и на Обводном канале, — и надо было что-то делать, куда-то идти, бежать, дико оберегать свою хрупкую, свою беззаконную жизнь. О, как часто во сне мне уже приходилось испытывать нечто подобное, но теперь это была действительность, было действительным всё, — и воздух, как бы просеянный снегом, и еще незамерзший канал, и рыбный садок, и особенная квадратность темных и желтых окон».
Нет, не спрятаться мне от великой муры
За извозчичью спину Москвы.
Я трамвайная вишенка страшной поры
И не знаю, зачем я живу.
Мы с тобою поедем на “А” и на “Б”
Посмотреть, кто скорее умрет,
А она то сжимается, как воробей,
То растет, как воздушный пирог.
И едва успевает, грозит из угла:
“Ты как хочешь, а я не рискну!” —
У кого под перчаткой не хватит тепла,
Чтоб объехать всю курву-Москву.
Как по улицам Киева-Вия
Ищет мужа не знаю чья жинка,
И на щеки её восковые
Ни одна не скатилась слезинка.
Не гадают цыганочки кралям,
Не играют в Купеческом скрипки,
На Крещатике лошади пали,
Пахнут смертью господские Липки,
Уходили с последним трамваем
Прямо за город красноармейцы,
И шинель прокричала сырая:
— Мы вернемся ещё — разумейте.
Фото: «1920-ті. Трамвай на вулиці Кірова (нині вулиця Грушевського)»
Не гадают цыганочки кралям,
Не играют в Купеческом скрипки,
На Крещатике лошади пали,
Пахнут смертью господские Липки,
Уходили с последним трамваем
Прямо за город красноармейцы,
И шинель прокричала сырая:
— Мы вернемся ещё — разумейте.
Из книги И. Одоевцевой «На берегах Невы».
Прямо с вокзала в семь часов утра явился к Георгию Иванову на Каменноостровский. Стук в кухонную дверь. Георгий Иванов в ужасе вскакивает с кровати — обыск! Мечется по комнатам, рвет письма из Парижа. А стук в дверь все громче, все нетерпеливей. Вот сейчас начнут дверь ломать. — Кто там? — спрашивает Гергий Иванов, стараясь, чтобы голос не дрожал от страха. В ответ хриплый крик:
«Я» значит не обыск. Слава Богу! Но кто этот «я»?
— Я, я, Осип! Осип Мандельштам. Впусти! Не могу больше! Не могу!
Дверь, как полагается заперта на ключ, на крюк, на засов. А из-за двери несется какой-то нечленораздельный вой. Наконец Георгию Иванову удалось справиться с ключом, крюком и засовом, грянула цепь и Мандельштам весь синий и обледеневший бросился ему на шею, крича:
— Я уже думал крышка, конец. Замерзну у тебя здесь на лестнице. Больше сил нет, — и уже смеясь, — умереть на черной лестнице перед запертой дверью. Очень подошло бы для моей биографии. А? Достойный конец для поэта.
Георгий Иванов, кое-как отогрев Мандельштама и накормив его вяленой воблой и изюмом по академическому пайку и напоив его чаем, на что потребовалось спалить два тома какого-то классика, повел его в Дом Искусств искать пристанища. Там их и застал Гумилев.
С пристанищем все быстро устроилось. Мандельштаму тут же отвели «кособокую комнату о семи углах» в Писательском коридоре Дома Искусств, где прежде были какие-то «Меблированные комнаты». Почти все они необычайны по форме — ромбообразные, полукруглые, треугольные, но комната Мандельштама все же оказалась самой фантастической среди них. Мандельштам сейчас же и обосновался в ней — вынул из своего клеенчатого сака рукопись «Тристии», тщательно обтер ее и положил в ящик комода. После чего запихал клеенчатый сак под кровать, вымыл руки и вытер их клетчатым шарфом вместо полотенца. Мандельштам был очень чистоплотен и мытье рук переходило у него в манию.
— А бумаги у тебя в порядке? — осведомился Гумилев.
— Документы? Ну, конечно, в порядке — и Мандельштам не без гордости достал из кармана пиджака свой «документ» — удостоверение личности, выданное Феодосийским Полицейским Управлением при Врангеле на имя сына петроградского фабриканта Осипа Мандельштама, освобожденного по состоянию здоровья от призыва в Белую Армию. Георгий Иванов, ознакомившись с «документом», только свистнул от удивления.
Мандельштам самодовольно кивнул:
— Сам видишь. Надеюсь, довольно…
— Вполне довольно, — перебил Георгий Иванов, — чтобы сегодня же ночевать на Гороховой 2. Разорви скорей пока никто не видел.
— Как же разорвать? Ведь без документов арестуют. Другого у меня нет.
— Иди к Луначарскому, — посоветовал Гумилев, — Луначарский тебе, Осип, мигом нужные бумаги выдаст. А этот документ, хоть и жаль, он курьезный, — уничтожь, пока он тебя не подвел.
И Мандельштам, уже не споря, поверив, что «документ» действительно опасный, порвал его, поджег куски спичкой и развеял пепел по воздуху — чтобы и следов не осталось.
.
На следующий день я, конечно, пришла к Гумилеву. Вернее прибежала. Я была на лекции Чуковского о Достоевском. Пропустить ее казалось невозможным. Но и опоздать к Гумилеву было тоже невозможно. И я напрасно прождав трамвай целых десять минут, в отчаянии пустилась бегом по Невскому, по мягкой усыпанной снегом мостовой.
Меня впускает прислуга Паша. От долгого бега мне трудно отдышаться. Я перевожу дух, чтобы спросить:
— Мандельштам уже тут?
Паша пожимает плечами:
— Должно тут. Народу много. Кто его знает, который из них Мамштам.
. Нет, меня не поразила внешность Мандельштама. И он мне сразу очень понравился.
Сколько раз мне впоследствии приходилось читать и слышать описание его карикатурной внешности — маленький, «щуплый с тощей шеей, с непомерно большой головой», «обремененный чичиковскими баками», «хохол над лбом и лысина», «тощий до неправдоподобности», «горбоносый и лопоухий». И совсем недавно в советском журнале о встречах с Мандельштамом в Крыму: — «Его брата называли „красавчик“, а его — „лошадь“… за торчащие вперед зубы».
Бедный Мандельштам! С лошадью у него не было абсолютно никакого, даже отдаленнейше-го, сходства. А торчавшие вперед зубы — зубов у него вообще не было. Зубы заменяли золотые лопаточки, отнюдь «не торчавшие вперед», а скромно притаившиеся за довольно длинной верхней губой. За эти золотые лопаточки он и носил прозвание «Златозуб».
Меня всегда удивляло, что он многим казался комичным «карикатурой на поэта и на самого себя». Но вот я впервые смотрю на него и вижу его таким, каким он был на самом деле.
Он не маленький, а среднего роста. Голова его не производит впечатления «непомерно большой». Правда, он преувеличенно закидывает ее назад, отчего на его шее еще резче обозначается адамово яблоко. У него пышные слегка вьющиеся волосы, поднимающиеся над высоким лбом. Плешь, прячущуюся среди них, никак нельзя назвать лысиной. Конечно, он худой. Но кто же из нас в те дни не был худ? Адамович, как-то встретив меня на Морской, сказал: — Издали на вас смотреть страшно. Кажется, ветер подует и вы сломаетесь пополам. Упитанными и гладкими среди поэтов были только Лозинский и Оцуп, сохранившие свой «буржуйский» вид.
Нет, внешность Мандельштама тогда меня не поразила. Я как-то даже не обратила на нее внимания. Будто она не играла решающей роли в впечатлении, производимом им. Возможно, что она теряла свое значение, благодаря явному несоответствию между его внешностью и тем, что скрывалось под ней.
Здороваясь со мной, он протянул мне руку и, подняв полуопущенные веки, взглянул на меня голубыми, сияющими «ангельскими» глазами. И мне вдруг показалось, что сквозь них, как сквозь чистую воду, я вижу дно его сознания. И дно поэзии.
Гумилев особенно старательно разыгрывает роль гостеприимного хозяина. Он радушно угощает нас настоящим, а не морковным чаем с сахарным песком внакладку и ломтиками черного хлеба, посыпанного солью и политого подсолнечным маслом.
Виновник торжества, Мандельштам, с нескрываемым наслаждением пьет горячий, сладкий чай, закусывая его этими ломтиками хлеба, предварительно насыпав на них целую горку сахарного песку.
Оцуп опасливо следит за тем, с какой быстротой набухшие от масла солено-сладкие ломтики исчезают в золотозубом рту Мандельштама. И не выдержав, спрашивает:
— Как вы можете, Осип Эмильевич? Разве вкусно?
Мандельштам кивает, не переставая жевать: — Очень вкусно. Очень.
— Еще бы не вкусно, — любезно подтверждает Лозинский, — знаменитое самоедское лакомство. Самоеды шибко хвалят.
— Только, — с компетентным видом прибавляет Георгий Иванов, — вместо подсолнечного масла лучше рыбий жир, для пикантности и аромата.
Взрыв смеха. Громче всех смеется Мандельштам, чуть не подавившийся от смеха «самоедским лакомством».
Не унывай,
Садись в трамвай,
Такой пустой,
Такой восьмой.
На одной из фотографий видно, как задержанных молодых людей, в окружении городовых, пеших и конных, уводят от ступеней Казанского собора в сторону Невского, вот и Г. Иванов пишет, что вели по Конюшенной. Да, Казанская площадь относилась к 1-му участку Казанской части, и участок этот находился на Мойке, 10. Любезным и обходительным приставом, согласно справочнику «Весь Петербург на 1913 год», был ротмистр Владимир Вениаминович Шебаев, о котором знавшие его отзывались так: «В. В. Шебаев отличался особой мягкостью в обращении; он был из тех, которые, по поговорке «мухи не обидят». В высшей степени корректный, деликатный и скромный, он даже голоса не возвышал, но к себе был требователен и по службе аккуратен, — и таким знают его все, приходившие с ним в соприкосновение «. Некролог с этими словами был опубликован в журнале «Вестник полиции» менее чем через год после событий у Казанского собора: Шебаев был застрелен в своем служебном кабинете проворовавшимся околоточным надзирателем.
Стихи-4
Осип Мандельштам
Не унывай,
садись в трамвай,
Такой пустой,
Такой восьмой.
Юнна Мориц
«Неувереннного в себе человека
Затравило искуство двадцатого века,
Осмеяло ранимость его и стыдливость.
Я намерена восстановить справедливость!
Вы должны попросить у него прощенье,
За то, что питали к нему отвращенье,
Издевались над робостью, чувством вины,
Вечно тыкали пальцем в его беззащитность
И, проявляя большую начитанность,
Ссылались при этом на Фрейда и сны
Неуверенного в себе человека!
.
Неуверенный в себе человек
Станет редкостью завтра,
Как в Африке снег.
Человек, в себе не увереный,
Скоро вымрет, как мамонт, друзья!
Должен кто-то сказать ему:
«Не вымирайте!
Мы не будем вас мучить!
Вы с нами играйте. »
Должен кто-то с любовью обнять его первым,
Защитить от уверенно бьющих по нервам
Неуверенного в себе человека!
Пусть это буду я.»
Геннадий Шпаликов
ПЕРЕДЕЛКИНО
Меняют люди адреса,
Переезжают, расстаются,
Но лишь осенние леса
На белом свете остаются.
Останется не разговор
И не обиды — по привычке,
А поля сжатого простор,
Дорога лесом к электричке.
Меж дач пустых она вела,—
Достатка, славы, привилегий,
Телега нас обогнала,
И ехал парень на телеге.
Останется — наверняка —
В тумане белая река,
Туман ее обворожил,
Костром на берегу украсил,
На воду бакен положил —
Движение обезопасил.
Не унывай садись в трамвай такой пустой такой восьмой
Не спрашивай: ты знаешь,
Что нежность безотчетна,
И как ты называешь
Мой трепет — все равно;
И для чего признанье,
Когда бесповоротно
Мое существованье
Тобою решено?
Дай руку мне. Что страсти?
Танцующие змеи!
И таинство их власти —
Убийственный магнит!
И, змей тревожный танец
Остановить не смея,
Я созерцаю глянец
Девических ланит.(О.Мандельштам)
. Чужая речь мне будет оболочкой,
И много прежде, чем я смел родиться,
Я буквой был, был виноградной строчкой,
Я книгой был, которая вам снится.
Когда я спал без облика и склада,
Я дружбой был, как выстрелом, разбужен.
Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада
Иль вырви мне язык — он мне не нужен.
Бог Нахтигаль, меня еще вербуют
Для новых чум, для семилетних боен.
Звук сузился, слова шипят, бунтуют,
Но ты живешь, и я с тобой спокоен.
. Дев полуночных отвага
И безумных звёзд разбег,
Да привяжется бродяга,
Вымогая на ночлег.
Кто, скажите, мне сознанье
Виноградом замутит,
Если явь — Петра созданье,
Медный Всадник и гранит?
Слышу с крепости сигналы,
Замечаю, как тепло.
Выстрел пушечный в подвалы,
Вероятно, донесло.
И гораздо глубже бреда
Воспалённой головы
Звёзды, трезвая беседа,
Ветер западный с Невы.
«Когда в далекую Корею»
Когда в далёкую Корею
Катился русский золотой,
Я убегал в оранжерею,
Держа ириску за щекой.
Была пора смешливой бульбы
И щитовидной железы,
Была пора Тараса Бульбы
И наступающей грозы.
Самоуправство, своевольство,
Поход троянского коня,
А над поленницей посольство
Эфира, солнца и огня.
Был от поленьев воздух жирен,
Как гусеница, на дворе,
И «Петропавловску» — Цусиме
«Ура» на дровяной горе.
К царевичу младому Хлору —
И, Господи, благослови! —
Как мы в высоких голенищах
За хлороформом в гору шли.
Я пережил того подростка,
И широка моя стезя,
Другие сны, другие гнёзда,
Но не разбойничать нельзя.
Мой щегол, я голову закину —
Поглядим на мир вдвоём:
Зимний день, колючий, как мякина,
Так ли жёстк в зрачке твоём?
Хвостик лодкой, перья чёрно-жёлты,
Ниже клюва в краску влит,
Сознаёшь ли, до чего щегол ты,
До чего ты щегловит?
Что за воздух у него в надлобье —
Чёрн и красен, жёлт и бел!
В обе стороны он в оба смотрит — в обе! —
Не посмотрит — улетел!
Не унывай,
садись в трамвай,
Такой пустой,
Такой восьмой.
Я молю, как жалости и милости,
Франция, твоей земли и жимолости, —
Правды горлинок твоих и кривды карликовых
Виноградарей в их разгородках марлевых.
В лёгком декабре твой воздух стриженый
Индевеет денежный, обиженный.
Но фиалка и в тюрьме: с ума сойти в безбрежности! —
Свищет песенка — насмешница, небрежница,
Где бурлила, королей смывая,
Улица июльская — кривая.
А теперь в Париже, в Шартре, в Арле
Государит добрый Чаплин Чарли —
В океанском котелке с растерянною точностью
На шарнирах он куражится с цветочницей.
Там, где с розой на груди в двухбашенной испарине
Паутины каменеет шаль,
Жаль, что карусель воздушно-благодарная
Оборачивается, городом дыша, —
Наклони свою шею, безбожница
С золотыми глазами козы,
И кривыми картавыми ножницами
Купы скаредных роз раздразни.
«Поэт по своей природе двуполое существо, способное к бесчисленным расщеплениям во имя внутреннего монолога».
Уже выгоняет выжлятник-пожар
Линеек раскидистых стайку,
Несется земля — меблированный шар, —
И зеркало корчит всезнайку.
Площадками лестниц — разлад и туман,
Дыханье, дыханье и пенье,
И Шуберта в шубе застыл талисман —
Движенье, движенье, движенье.
* * *
В огромном омуте прозрачно и темно,
И томное окно белеет;
А сердце, отчего так медленно оно
И так упорно тяжелеет?
То всею тяжестью оно идет ко дну,
Соскучившись по милом иле,
То, как соломинка, минуя глубину,
Наверх всплывает без усилий.
С притворной нежностью у изголовья стой
И сам себя всю жизнь баюкай;
Как небылицею, своей томись тоской
И ласков будь с надменной скукой.(О.Мандельштам)
Торопится, и грубо остановится,
И упадет веретено —
И невозможно встретиться, условиться,
И уклониться не дано.
Узоры острые переплетаются,
И все быстрее и быстрей,
Отравленные дротики взвиваются
В руках отважных дикарей;
И вереница стройная уносится
С осенним трепетом, и вдруг —
Одумалась и прямо в сердце просится
Стрела, описывая круг.
* * *
Где связанный и пригвожденный стон?
Где Прометей — скалы подспорье и пособье?
А коршун где — и желтоглазый гон
Его когтей, летящих исподлобья?
Тому не быть: трагедий не вернуть,
Но эти наступающие губы —
Но эти губы вводят прямо в суть
Эсхила-грузчика, Софокла-лесоруба.
Он эхо и привет, он веха, нет — лемех.
Воздушно-каменный театр времен растущих
Встал на ноги, и все хотят увидеть всех —
Рожденных, гибельных и смерти не имущих.
Дыханье вещее в стихах моих
Животворящего их духа,
Ты прикасаешься сердец каких,
Какого достигаешь слуха?
Или пустыннее напева ты
Тех раковин, в песке поющих,
Что круг очерченной им красоты
Не разомкнули для живущих?
Сквозь восковую занавесь,
Что нежно так сквозит,
Кустарник из тумана весь
Заплаканный глядит.
Простор, канвой окутанный,
Безжизненней кулис,
И месяц, весь опутанный,
Беспомощно повис.
Темнее занавеситься,
Все небо охватить
И пойманного месяца
Совсем не отпустить.(О.Мандельштам)
Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки;
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.
О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!
Квартира тиха как бумага —
Пустая, без всяких затей,—
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.
Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.
А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать,
А я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть.
Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни бойчей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей.
Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель,
Достоин такого рожна.
Какой-нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель,
Такую ухлопает моль.
Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю
И грозное баюшки-баю
Колхозному баю пою.
И столько мучительной злости
Таит в себе каждый намек,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.
Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет начинать,
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.
И вместо ключа Ипокрены
Давнишнего страха струя
Ворвется в халтурные стены
Московского злого жилья.